Творчество амурских писателей

Лецик Владислав Григорьевич


Лецик Владислав Григорьевич
Прозаик, поэт, журналист, редактор, член Союза писателей России (1995 г.) Владислав Григорьевич Лецик родился 22 января 1946 года в городе Сковородино Амурской области. Детство и юность будущего писателя прошли в Завитинске, куда семья переехала в 1952 году.
От родителей писатель унаследовал особое языковое чутьё, остроумие, любовь к словесному творчеству. "Правда, за отцом способностей к писательству не водилось, но устные рассказы о детстве и молодости у него звучали очень живописно. В каждом хохле Гоголь сидит», - вспоминает В. Лецик в автобиографии. По-особенному писатель вспоминает мать, рано ушедшую из жизни. "Ни от кого я впоследствии не слыхивал такого богатого, старинного, на Дальнем Востоке неведомого русского языка. Поговорок и прибауток, слышанных от неё, нигде больше не встречал. Думаю, внимание к языку у меня – от неё".
Чувство прекрасного формировалось у поэта и под влиянием живописи и драматического искусства – этому он обязан своему учителю Сергею Григорьевичу Ческидову, руководителю двух школьных кружков: ИЗО и драматического.
Писать стихи В. Лецик начал рано – с восьмого класса. И писал вплоть до окончания БГПИ, на филологическое отделение которого поступил в 1963 году. Ранних стихов сохранилось немного. Во время учёбы в вузе печатался в многотиражке «За педкадры», в газетах «Амурская правда», «Амурский комсомолец», писал заметки и статьи для областного радио.
По окончании вуза в 1967 году был направлен в пос. Экимчан Селемджинского района в районную газету «Горняк Севера». Осенью того же года был призван на службу в армию, в зенитно-ракетный дивизион ПВО, а в 1968 году, уволившись в запас, вернулся в Экимчан. Вспоминая то время, В. Лецик говорит: «Два с половиной года ездил по всему району, писал о золотодобытчиках, шофёрах, геологах, охотниках. Но литературой не занимался вовсе». Однако впечатления и наблюдения этой поры стали основой его прозы, которая будет написана позже.
В 1971 году В. Лецик стал штатным охотником в Селемджинском зверопромхозе. Три года провёл в тайге. Помимо охотничьего ремесла освоил бондарное дело, познакомился с жизнью и бытом эвенков.
В таёжном зимовье в январе 1973 года им были написаны первые рассказы: «Билеты по дешёвке» - о самодеятельном кукольном театре и «Грустный реванш профессора Пирата» - об эвенке-охотнике Иване Соловьеве и дебютном охотничьем опыте его молодого пса Шахмата. Они были напечатаны в районной газете «Горняк Севера» и сопровождались собственными иллюстрациями писателя.
В 1974 году В. Лецик вернулся в районную газету «Горняк Севера» на должность ответственного секретаря. В течение лета 1975 года журналист писал повесть «Дед Бянкин – частный сыщик» и одновременно печатал её главы в районной газете. Детективная повесть интриговала читателей непредсказуемыми сюжетными поворотами и очередной её публикации ждали с огромным интересом и напряжением.
В конце 1975 года В.Г. Лецик переехал в Благовещенск. Работал корреспондентом в газете «Амурская правда», а в 1976 году - заместителем ответственного секретаря.
В 1977 году повесть «Дед Бянкин – частный сыщик» была опубликована в литературном альманахе «Приамурье моё».
В 1979 году Владислав Григорьевич написал рассказы «Раз на раз не приходится» и «Петух с глушителем», которые сразу были приняты к печати в Москве, а также опубликованы в литературном альманахе «Приамурье моё–1979».
В 1979 году В. Лецик был участником VII Всесоюзного совещания молодых писателей в Москве, работал в семинаре белорусского прозаика Василя Быкова.
В начале 1982 года в журнале «Дальний Восток» (№ 1) была напечатана повесть «Пара лапчатых унтов». Также это произведение было опубликовано в литературном альманахе «Приамурье моё–1983».
В 1984 году в Амурском отделении Хабаровского книжного издательства вышел сборник повестей и рассказов «Пара лапчатых унтов», содержание которого составили повести «Дед Бянкин – частный сыщик», «Пара лапчатых унтов» (давшая название всей книге) и рассказы «Раз на раз не приходится», «Петух с глушителем», «Божья роса». Предисловие к сборнику написал известный белорусский писатель Василь Быков.
Владислав Григорьевич Лецик – автор не только сборника повестей и рассказов, но и изумительных по содержанию и настроению стихотворений, переводчик лирики В. Набокова. В 2004 году в литературно-художественном альманахе «Амур», издаваемом БГПУ, напечатаны стихотворения В. Набокова в переводе с английского языка и критическая статья «От переводчика, или Видение о любви и ревности».
В. Лецик - лауреат премии Амурского комсомола в области литературы и искусства (1985 г.), Амурской премии в области литературы и искусства и премии имени Л. Завальнюка (2015 г.) за книгу «Ревизор Восточного полушария», изданную к 70-летию писателя.
О себе писатель говорит: «Писал я всю жизнь, на самых разных этапах своего пребывания на этой нескучной земле, но редко и понемногу, потому и итог такой. Разнообразно, но не густо».
С 1993 года Владислав Григорьевич является директором издательской фирмы «РИО» и редактором-составителем литературного альманаха «Приамурье». «Прежде чем идти к редактору, нужно обязательно сходить к Пушкину, Гоголю», — советует молодым писателям и поэтам амурский редактор.
Живёт в Благовещенске.


Листая страницы книги
Костюмы
(Рассказ)



Маленькая толпа взволнованно гудела. Я тоже толкался там, одетый в драную тельняшку, с чёрной пиратской повязкой на глазу, и тоже волновался: «И мне! И мне дай подержать!» В серёдке толпы Вовка Васин осатанело отфыркивался от своих толстых запорожских усов из ваты, которые лезли ему и в нос, и в рот. Все, однако, смотрели не на усы, а на саблю. Вовка рискнул вытащить её из картонных ножен только здесь, в укромном классе, подальше от спортзала с праздничной ёлкой и от учительских глаз. Кому давал подержать, а кому и нет. Саблю ему выковал старший брат в деповской кузнице. Она была тускло-синеватая, очень острая даже на вид, а вдоль всего клинка шёл желобок, и все вокруг были в курсе дела, для чего полагается такой желобок, и повторяли хмуро: «Это для стока крови!» Вихлястый Захрыч, мушкетёр задрипанный, пополам ломался от зависти. Тут налетел заполошный Торма- щук в медвежьей маске, хрюкнул - и никто опомниться не успел, как сабля очутилась в его руках, и он с гоготом унёсся в коридор, где, конечно, с ходу влип: конфисковали её навеки.
Всё же я успел - ещё до Тормащука - ту саблю подержать. После привычных деревянных мечей и проволочных шпаг рука ощутила нешуточную тяжесть. У меня дыхание перехватило.
Это было в седьмом классе.
А уже в девятом - никаких сабель, никаких пиратских лохмотьев. Только узенькие символические полумаски, небрежно сдвигаемые на лоб. Но помню, что и без масок мы едва узнавали друг друга. Девчата пришли на новогодний вечер в девятом классе в потрясающих платьях, в странных причёсках, у них как-то сразу всё изменилось: и походка, и голос, и даже ум. Парни озадаченно озирались. Хотя из парней тоже никто не подкачал - все были при галстуках. А свои штаны, широкие, сшитые по отцовской послевоенной моде, мы перешили так, что отцы плевались. Зато мы выглядели, как тогда называлось, стильно. Штанины восхитительно сузились книзу конусом, а укоротились настолько, что казались как бы поддёрнутыми кверху, благодаря чему стильные красные носки были полностью на виду, а при ходьбе вылезали и голые икры, уже вполне волосатые.
В первые минуты у меня было радостное чувство, что это пускай без масок, но тоже маскарад: мы нарядились во взрослых - и получается!.. Я обманулся, это был не маскарад, всё начиналось всерьёз. И не от сабли с желобком перехватило дыхание. Лена танцевала с тем рыжеватым уверенным молодцом, новеньким в нашей школе. Весь вечер - только с ним. Учителя смотрели на них гневно, ученики жадно, те и другие как-то подавленно. Вихлястый Захрыч не вихлялся, только рот кривил. Один заполошный Тормащук безмозгло фыркал в кулак. С самой осени школа шепталась про Лену и этого новенького, а я ничего не хотел видеть, на что-то надеялся, штаны ушивал к ёлке. И вот, у ёлки, увидел всю свою ненужность. Какие уж тут сабли...
Седьмой класс - и девятый. Между ними, кажется, пропасть.
Но между ними была не пропасть, а восьмой класс, время, когда, выбежав из детства, мы словно остановились на миг с разинутым ртом. За спиной звенел наш собственный детский галдёж. Впереди смутно и близко темнела, как сопка в тумане, взрослая жизнь. А пока - остановка, удивление, вслушивание. Странное время - восьмой класс.
Новый год в восьмом классе приближался, а никто не вынюхивал чужих секретов, не выпрашивал друг у друга ни красок, ни картона. Каждый мрачно удивлялся:
- Апатия у меня какая-то!
Это было даже приятно, потому что солидно: прошлый год мы и слова такого не знали, а нынче, пожалуйста, у каждого уже апатия!
Приелись мушкетёры, пираты... Я подумал: а не сделать ли вдвоём с Генкой парный костюм? С напарником-то у ёлки хоть почудить можно... Генка загорелся:
«Дон Кихот и Санчо Пайса»! Налокотнички сделаем, наколеннички, всё как положено... Ты ж сумеешь!
Я задохнулся от тайной гордости: представил, какие смог бы сделать из папье-маше доспехи, - в точности как на рисунках Гюстава Доре. Генка не смог бы, а я считался художником... Всё так. Но Генка-то выше ростом. Значит, это ему достанутся рыцарские налокотнички-наколеннички. А мне что? Бабьи чулки Санчо Пансы?
- Дон Кихот - это старо, - сказал я.
В последнее время мы с Генкой уже не очень охотно бывали вдвоём. Он повадился день и ночь крутить многоламповый приёмник, всё ловил джаз и рок-н-ролл - и говорил теперь про одно: сделать бы, мол, электрическую гитару. Мне надоело слушать обоих - и Генку, и приёмник. Странное время восьмой класс: наше приятельство успело, в сущности, развалиться, а заметить это мы ещё не успели. И вот нашли себе новую общую мороку - придумывать парный костюм. «Стрекоза и Муравей»? Да ну, детство. «Принц и Нищий»? Тоже чушь... Я даже на уроках перебирал варианты, но апатия моя лишь крепчала: всё не то, всё старо.
Вот девчат апатия не брала. На переменах они шушукались, и было видно, что идеи у них так и бурлят: Лена Серова часто прижимала пальцы к вискам - значит, чему-то поражалась. Я подумал: спрошу-ка у неё, что готовят к ёлке девчата.
Эта мысль меня вдруг взволновала. Шёл урок. Лена Серова сидела впереди, за две парты от меня, я глядел на её белые банты в тёмных гладких волосах, и сердце обмирало: вот зазвенит звонок - и спрошу. С чего так приспичило - сам не знал. Их новогодние костюмы меня не так уж и занимали, я мог бы и до Нового года потерпеть, а не то что до звонка. И потом, Лена могла в ответ такое сказать - с улыбочкой, на весь класс, - что пойдёшь как оплёванный. Уж проще спросить Милку, сидящую слева от меня, через проход. Милка простодушная, о чём ни попросят - всё сделает. У неё и глаза всегда встревоженно выпучены: не надо ли кому чего?
Я покосился влево - вздрогнул. Милка, поджав губы, таращилась на меня: почему не пишу, не сломалась ли авторучка? Чёрт! Небось заметила, куда я глядел целых пол-урока...
Но что сделаешь - мне туда поневоле гляделось. И не мне одному. И не пол-урока, а целых три года гляделось, ещё с пятого класса, когда Лена Серова перевелась в нашу школу.
Тогда, в первый же день в пятом классе, девочка с тёмной чёлкой и белыми бантами подняла на классном часе руку: «Можно, спою?» Вышла к доске, нахмурилась и запела... не по-русски! Вот тогда-то в первый раз и глянули. «Аван- ти, о попполо!.. - выводила звонко и отважно. - Бандьера росса!..» Оказалось, выучила в Москве, где была летом со старшей сестрой.
А в то лето пятьдесят седьмого года в Москве отшумел молодёжный фестиваль. Я и сам приобщился к этому мировому торжеству - со станционного забора. У нас восемь минут стоял поезд, на котором японская делегация возвращалась с фестиваля. На перроне столпился весь город, японцам и места не нашлось, куда вылезти. Я с забора видел, как они из дверей вагона махали руками и пели по-русски «Катюшу». Но разве это могло сравниться с тем, что рассказывала Лена? Классный час кончился, а девчонки обступили её - не пробиться. Я залез на парту, как в тот раз на забор.
- Там одной русской девушке, - говорила она, - мексиканец сомбреро подарил. С головы снял и бросил ей под ноги. И поклонился, руку к сердцу - представляете? А у него на макушке лысинка! Все смеются, кричат ей: «Бери!»
- Взяла? - замирали девчонки.
- Сперва стеснялась, а потом - конечно же! Даже поцеловалась.
- С лы-ысым? - брезгливо пробасила толстая Брынза. - Ф-фу-у!..
Лена критически оглядела Брынзу:
- Мужчину лысина не портит! - Она произнесла это так, что весь наш пятый класс изумлённо притих, запомнил и заучил: не портит! Брынза надулась, будто двойку схватила. Никто из девчонок больше не высовывался с собственным мнением, все они только ахали: «А индийцы как одетые? А мексиканцы как одетые?» Лена отвечала толково, и слова у неё были какие-то толковые: «группа немцев», «группа итальянцев»... Захаров подлез покривляться: «Грюппа!» Девчонки загалдели: «Захарыч! Пошёл, противный!»
- Захарыч он? - Лена всплеснула руками и засмеялась. - Захрыч - старый хрыч!
Он был неглуп и заюлил: «А эти... а негры как одетые?» Но негры его не спасли: был Захарыч, а стал Хрыч-Захрыч...
Теперь, спустя три года, в восьмом, она всё так же носила белые банты, и так же падала на лоб чёлка, сбоку похожая на тёмный полумесяц. Но что-то уже изменилось. Впервые я почувствовал это в тёплый осенний день, когда после уроков оба наши восьмых класса пришли в привокзальный парк поиграть в волейбол. Лена, в голубой майке, сверкая белыми зубами, радостно вопила за сетку: «Позорники!» Я был среди болельщиков. «Повизгивает!» - задумчиво сказал прокуренный Селивёрстов. И не спеша поведал, как Лена летом вдвоём с десятиклассником из другой школы ходила по голубицу. Ребята растерянно ухмылялись, не зная, верить или нет. Я тоже пробовал ухмыляться, хоть и тоскливо мне стало там, у пыльной волейбольной площадки.
Но, в конце концов, Лена всегда существовала для меня как бы за чертой, за которую мне ходу не было. За той чертой бросали сомбреро под ноги девушкам, - кто знает, может, там ходили с ними и по голубицу.
Я только поглядывал на неё. Ну а теперь вот только хотел спросить про девчачьи ёлочные костюмы. Захотел - и всё тут. Значит, так. Сперва усмехнуться. «Какие, если не секрет, сюрпризы...» Нет, не так. «Чем, если не секрет, вы собираетесь...» Звонок прозвенел, я подскочил к Лене и задал свой отшлифованный вопрос. Она фыркнула:
- Тебе какое дело?
Глаза под тёмной чёлкой были светлые, льдистые. Я похолодел, как на качелях, стал задираться:
- Что - опять Царевна Лебедь да Царица Ночь? Это же старо! - И понёс... Она слушала с какой-то сонной улыбкой. Вдруг перебила:
- Знаешь, Витька, мы просто платья сошьём.
Я осёкся. Промычал: «А-а!» - и отошёл, сбитый с толку. Просто платья? Ну и на здоровье... Но почему-то запахло тревогой и обидой. Мелькнуло такое чувство, будто все вокруг поняли что-то важное, а мне не хотят объяснить... Впрочем, неясная эта обида быстро рассеялась. Я тогда ещё не думал про Лену по двадцать четыре часа в сутки. Я думал про парный костюм. «Тарапунька и Штепсель»? Не то... «Кот и Повар»? Чушь собачья...
Дома мать спросила:
- Что киснешь ходишь?
Она-то и выручила.
- У нас, помню, в школе был кружок «Юный безбожник», дак парни на ёлке постановку показывали: «Поп, Балда и Чертёнок».
Детство матери, тридцатые годы! Рубахи в подпояску, живой поп на извозчике, юные безбожники с барабаном, в строю босиком...
- Да, но у попа же эта... как её?..
- Ряса? А у меня есть четыре метра сатина чёрного, на трусы вам с отцом. Резать не стану, а если подогнуть да сметать на живульку... Эй, ты куда? У коровы не чищено!
- Почищу!
Поп! Ха-ха! Я бежал к Генке, страшась, что он не захочет быть Балдой. Генка сидел дома, крутил приёмник - ну а я пошёл крутить дипломатию. Ладно, Гена, так и быть, Попа я беру на себя, где уж мне быть Балдой - это же добрый молодец, тут твой рост нужен!.. Генка кивал головой в такт мяуканью электрических гитар, ему было чихать, Балда так Балда. У меня отлегло от сердца. Правда, нам ещё нужен был третий - в костюме Чертёнка, но тут мы и подавно не стали спорить:
- Барбосик!
Вот ещё одна из странностей восьмого класса. К концу школы этот самый Барбосик вдруг вытянется и достигнет нормального роста. А тогда, в восьмом, путалось у всех под ногами что-то маленькое и сердитое, в больших серых валенках. Что ещё у Барбосика было большим, кроме валенок, так это рот до ушей, всегда свирепо оскаленный: будто сейчас укусит.
Вымазать ему чёрной краской лицо, приставить рожки - и готов чёртик из табакерки.
Жданка стояла в загоне, хрупала сеном на свежем воздухе. А в стайке ещё клубился пар от ночного коровьего тепла, и наверху, в темноте, копошились куры, а одна кудахтала как сумасшедшая. Снеслась, видать.
Ночные Жданкины лепёхи на полу не замёрзли, сгребать их лопатой было легко и приятно - и легко и приятно при этом думалось. Инсценировку надо начать так. Выходит Балда, низко всем кланяется - и провозглашает: «Жил Поп, толоконный лоб...» (Я отставил лопату и изобразил поклон). А Поп?.. А Поп в это время стучит себя большим крестом по лбу: бум-бум! (На лоб под поповскую шапку надо подложить жестянку). Потом выпрыгивает Чертёнок... (Я запрыгал по стайке, как лягушка, поскользнулся, сел задом на мокрый пол... О! Отлично! Надо Барбосика научить, чтобы так же шлёпнулся на пол у ёлки, будто нечаянно). Так... Выпрыгивает, значит, Чертёнок и продолжает за Балдой по тексту (и я суматошно заголосил партию Чертёнка, подражая куриному кудахтанью наверху): «Пошёл Поп по база-ару! Поискать кой-какого това-ару!..»
Блеск! Блеск!..
Вечером я слепил из пластилина нос, бугристый, ноздрястый, оклеил его толстым слоем бумажек и лег спать, радуясь, что завтра выну пластилин - и просохшее папье-маше будет лёгким и крепким, как ореховая скорлупа. Подберу краску - и нос засияет сизым отливом, типичная поповская нюхалка.
Уснуть я никак не мог: режиссёрские идеи били ключом. Эх! Уговорить бы трёх девчат - нарядиться одну попадьёй, другую поповной, а третью кобылой. «Маленький бес под кобылу подлез...» Представив, как Барбосик тужится поднять толстую Брынзу, я скорчился от смеха под одеялом. Но где там! Любая возмущённо расфыркается. Может, одна Милка лупоглазая и согласилась бы... Я вспомнил, как Милка внимательно поджала губы, когда я пялился на Лену. Неловко заворочался. Змеёй вползла мысль: а посмел бы я роль кобылы предложить... Лене? Ужаснулся и задавил эту мысль.
Утром мы с Генкой отозвали Барбосика в сторону: выручай, нужен такой клопик, как ты. Это Генка сказал «клопик». Барбосик сразу оскалился. Выслушал нас, стряхнул мою руку со своего плеча:
- Отвали!
И пошёл прочь, как ходил всегда: вытянув вверх шею и растопырив локти - во какой я высокий, какой широкий! А мимо шёл Захрыч, вихлястый динозавр, вымирающий от апатии. Он сгрёб Барбосика, сунул себе под мышку и так гулял до звонка. Барбосик мотал валенками и рычал своё «отвали!». Он никогда не смеялся и не плакал, какой-то был тупой не тупой... В общем, не артист. Я махнул рукой:
- Всё равно с него толку-то!
Увы! На репетициях обнаружилось, что и из Генки толку не много. Поклоны и жесты выходили у него деревянно, а когда он бубнил слова Балды: «На ужин вари мне полбу», - то казалось, что рот его уже забит этой самой вареной полбой. На душе у меня заскребли кошки: провалимся!
За час до начала новогоднего вечера Генка пришёл ко мне домой в костюме Балды. Он вымазал кирзовые сапоги зелёной краской, надел отцову вышитую рубаху, подпоясался красным шарфиком - вот и весь костюм. Стали наряжать меня. Генка помог мне примотать шалью к животу толстую подушку. Я надел рясу - и новенький сатин обтянул пузо, переливаясь, как чёрный шёлк. На пузо я повесил серебряный узорчатый крест из фанеры. А когда нацепил сизый нос с бородой и усами и надвинул на лоб чёрную цилиндрическую шапку - Генка заржал, упал на сундук, задрыгал зелёными сапогами. Мать всплеснула руками: «Первое место дадут!» Я покосился на Генку и только вздохнул.
До школы было две минуты ходу. Мы накинули пальто и побежали. В школьных дверях я неловко завозился: живот и ряса мешали. Генка дверь распахнул и придержал.
В морозном облаке, сияя крестом на чёрном пузе, я важно вплыл в маленький вестибюль.
Пират в чёрной повязке вылупил на меня незавязанный глаз. Красная Шапочка и Снежинка ойкнули, попятились, исчезли за углом в коридоре, снова появились - а за ними густо посыпали мушкетёры, богатыри, царевны-лебеди, космические ракеты, коты в сапогах, и просто зеваки в сапогах и валенках, и восьмиклассницы наши - «просто в платьях»... Пока Генка бегал относить наши пальто, вестибюль битком набился. Но чем больше росла толпа, тем поразительней становилось, что толпа-то уж больно тихая.
Смотрели - а не смеялись. Что? Уже провал?
Я растерялся...
Как-то, ещё в шестом классе, заполошный Тормащук выкинул небывалую штуку. Среди урока, на диктанте, он вскочил, подбежал к одной девочке и... звучно поцеловал её в щёку. А потом сел на место с упрямой миной: теперь, мол, хоть убивайте меня! Учительница застыла у доски. Та девочка поморгала - тихо заплакала. А весь класс, как один человек, будто рыбьей костью подавился.
Что-то похожее творилось сейчас.
До меня смутно дошло: а чего я ждал? Всё правильно. Мы, советские дети, этих попов, этих обманщиков народа, смешных и страшных, видели ведь только на картинках. И вдруг я стою тут, поп - хоть и не настоящий, но ведь живой! Наверно, было в этом что-то жутковатое. У меня у самого вдруг мурашки по спине поползли. Я глотнул воздуху - и неожиданно для себя, подняв с пуза крест, судорожно перекрестил толпу.
Десятки ртов раскрылись в молчании... И - прорвало. Взвыли, захохотали:
- Это бог? - визжала мелкота из шестых. - Ха-ха! Бог!
- Поп, дураки!
- Монах!
- Архирей!
- Ой, умора! Ой, не могу!
Ликуя, дёрнул я Генку за рукав: «Начинай!» Он согнулся буквой «Г», промямлил в пол:
- Жил Поп, толоконный лоб...
Какое там! Балду оттёрли, запихали в угол, никто и не понял, что он Балда. Я сам про него забыл. Лица в масках и без масок плыли в глазах, я оглох от хохота. Успех навалился на меня - неожиданный, бестолковый и упоительный, мне стало абсолютно всё равно, кого я, по их мнению, изображаю, бога или «архирея». Ошалев, я крестил толпу направо и налево. Мельком заметил лицо Захрыча с перекошенным от зависти ртом. Различил вытянутые лица двух-трёх учителей - и учителей перекрестил, вызвав такой отвагой бешеный визг восторга. Но вот увидел ещё одно лицо. Лена, красивая Лена, в каком-то красивом платье, прижав ладони к вискам, смотрела на меня во все свои льдистые глаза - недоверчиво, восхищённо. И больше я уже ничего не видел, только носился по длинному коридору в спортзал, где стояла ёлка, и обратно. Ревущие волны смеха расступались, давая дорогу, и, вновь смыкаясь, бурлили сзади. Ряса раздувалась на бегу, но я уже не соображал, что я пузатый поп, мне казалось, что это мантия цезаря, плащ героя полощется на мне. Это была такая высота, такая вершина славы, что если глянуть вниз...
Чья-то рука крепко легла на мое плечо. Я обернулся и узнал эту руку, большую, чисто отмытую, всю в веснушках и, надо сказать, сильную, - он был садоводом, наш директор школы, и привык сжимать черенок лопаты. Ну что ж. Наглый, как всякий баловень счастья, я перекрестил и директора. Бумажные гирлянды над нами вздрогнули от взрыва дьявольской смеси восторга и ужаса.
Директор добродушно фыркнул, однако руку на моём плече не разжал, а другую поднял, и смех поутих.
- Так, Витя... - сказал он улыбаясь. - Костюм смешной, поработал ты над ним, молодец. Но... иди-ка, сними его.
Стало тихо. Я услышал звяканье стекляшек на ёлке. Потом вокруг заныли:
- Ой, Николай Ильич! Ну пускай он ещё так походит!
Директор минуты две оглядывал ноющий зал. Нахмурился:
- Всем всё ясно?
- А... чего тут такого? - залепетал я, боясь поверить, что уже лечу, уже упал со своей заоблачной высоты. - Разве я это... разве проповедую? Наоборот, разоблачаю.
- Что ты разоблачаешь?
- Религию, - промямлил я в тишине.
Директор вёл меня по коридору, держа большой рукой за плечо, но отчасти и за шиворот. За нами без всякой охоты плёлся Генка-Балда. Сними я сейчас сизый нос и бороду и все замолкли бы, наверно, увидев моё горящее от обиды лицо. Но все видели, как ведут за шкирку толстопузого попика, и не думали огорчаться. А Лена царапнула меня рассеянной улыбкой и отвернулась.
В директорском кабинете я еле сдерживал слёзы и плохо помню, что бормотал.
Слова директора доходили до меня как сквозь вату: «Инсценировка?.. А зачем крестить всех подряд?.. И не посоветовались, в известность нас не поставили!..» А костюм директор вскользь ещё раз похвалил: «Сделано искусно!» И вообще поглядывал на нас с Генкой с удивлённой какой-то улыбкой. На лице его было даже извинение, когда он сильными руками переломил мой узорчатый крест.
«Да что же это?.. Что за глупость?..»
Я сидел одиноко в физкабинете, и голова моя, казалось, совсем помутилась от гнева. Но поскольку к восьмому классу сочинения, писанные нами на уроках литературы, успели сильно усовершенствовать моё мозговое устройство, то теперь в нём исправно вспыхивали вопросительные и восклицательные предложения: «Образ попа, созданный мною, есть карикатура на церковь, и карикатура беспощадная! И что же? Высмеивать религию - значит пропагандировать её? Это ли не абсурд? Наш директор - типичный человек в футляре! Как бы чего не вышло! Как же - ведь может пойти слух, что в его школе ученики крестят друг друга. Перестраховщик! Беликов! Премудрый пескарь! Глупый пингвин робко прячет...»
В физкабинете грудами лежали на столах пальто, шапки, валенки. Я менял пластинки на проигрывателе, от которого динамик был выведен в спортзал, к ёлке. Они веселились там, а мой костюм лежал увязанный в узел. Дома я натянул рясу поверх старого, заляпанного красками свитера и штанов с заплатой на заду. И валенки на мне были те, в которых я чистил стайку, на одном присох кусочек навоза, я сковырнул его - и горько усмехнулся.
Мой праздник кончился, и я сидел одиноко, любимец народа, не признанный официальной критикой.
Забежал мой верный Балда, сообщил итоги конкурса. Первого приза - за содержательность образа и мастерство исполнения - удостоился костюм семиклассника Вовки Васина «Ракета-носитель». Старший брат из паровозного депо сварил ему эту ракету из листового железа, Вовка напялил её и тягал на себе целый вечер, а вихлястый Захрыч стучал в железо и кричал: «Эй, ты, там, носитель!» Я горько усмехнулся.
Залетел Тормащук: «Дай нос от попа!» Нацепил нос, перекрестил меня кукишем, выскочил в коридор - и оттуда тотчас донёсся его вопль: «Отда-ай!..» - «Гы-гы!..» - был ему в ответ гогот Захрыча.
В кабинет повалили шести- и семиклассники, расхватывая пальто и шапки: их, мелкоту, уже погнали по домам. Они шептались: «Вон - который Поп!» - и это было так сладко, что я опять горько усмехнулся.
Потом пришла Милка. Играли в почту, и она принесла мне открытку - бедняга и в праздник была на побегушках. Я прочитал: «Витя! Пусть в Новом году сбудутся твои мечты! Л. С.» Меня как током ударило, но я очень даже небрежно процедил:
- От Ленки Серовой?
Милка помедлила с ответом, потом слабо кивнула, и её бледно-голубые глаза, всегда встревожено вытаращенные, выкатились так, что чуть не упали с лица. Я не заметил её ухода. На лицевой стороне открытки были нарисованы в профиль парень с девушкой, весеннее небо, весенняя зелень. И напечатаны стихи:

Над нами небо голубое,
Легко сегодня дышит грудь;
Окончив школу, мы с тобою
На трудовой выходим путь.

И в том, что открытка была подчёркнуто не новогодняя, и в этих радостных профилях, и в содержании стихов был такой волнующий смысл, что я испугался. Я был захвачен врасплох. Вот тебе раз! Что же она во мне нашла?.. Значит, что-то нашла!.. Заплата на заду, как магнит, удержала меня на стуле, не дала кинуться туда, в спортзал, к ней. ..Дай что бы я ей там сказал? И надо ли что-то говорить? Надо как-то жить дальше, освоиться со счастьем... Как во сне я встал, покопался в пластинках, поставил «Автобус червоный» этой новой молодой певицы, советской польки Эдиты Пьехи, - я знал, Лена любила её. Снова взял открытку: «...сбудутся твои мечты. Л. С.»
И медленно опустился на стул.
Да ведь... «Л. С.»... Людмила Сердюкова!.. В просторечии Милка. Вот тебе и все твои «мечты», Витя!
Ладно, чего уж... Посидел я, посидел, а потом поднялся и пошёл в спортзал. Плевать мне стало на свои залатанные штаны. Да и не нанялся я им пластинки крутить.
У ёлки уже не было толкучки: остались одни восьмиклассники. Я встал у стенки.
Лена Серова смеялась: перед ней топтался в зелёных сапогах Генка-Балда с ушами как огонь, Лена учила его танцевать, но у Генки выходило плохо. Я с облегчением увидел, что он ей надоел и она закружилась в вальсе с одной из девчонок. Голубое платье её раздувалось колоколом, тёмные волосы без привычных бантов гуляли по плечам, глаза блестели. Чем больше она веселилась, тем становилась красивее. На девчат её веселье действовало как зараза, — едва умолкала музыка и кто-нибудь бежал менять пластинку, как все они собирались вокруг Лены, что-то наперебой говорили ей, и у каждой глаза сияли радостью, и каждая, наверно, думала, что она сейчас такая же красивая, как Лена.
И ребята глядели на неё: одни разинув рот, как Тормащук, другие скользом, но цепко, как вихлястый Захрыч. Даже сопливый шестиклашка в костюме русского богатыря всё поворачивался в её сторону.
- Пошёл спать, мелочь пузатая! - рявкнул Захрыч. Богатырь повернул к нему лицо, закрытое листом чёрной бумаги:
- Отвали!
Все, кто был рядом, ахнули. За весь вечер никто не узнал Барбосика, думали - шестиклашка жмётся по углам. Его радостно обступили. Даже я, забыв про заплату на заду, вклинился в толчею.
- Уй, какой могучий!
- Поубивает, братцы!
Красный щит Барбосика, круглый и выпуклый, поражал размерами. Шлем был вытянут в высоту так, что смахивал на бутылку. На мече, толстом, как дубина, сквозь серебряную краску проступали сучки.
- Барбосик, ты кто? Илья Муромец?
- Он Соловей-Разбойник! - добродушно ухмыльнулся Генка.
- Соловей-Барбосик! - заорал я, толкаясь, упиваясь собственным свежеиспечённым каламбуром. - Слышьте - это Соловей-Барбосик!
На шум потянулись девчонки.
- Соловей-Барбосик! - объявил я, глядя на Лену. Она, прижав пальцы к вискам, улыбнулась:
- Барабошко, что ли?
Да, вообще-то фамилия его была Барабошко. Сквозь дырки в чёрной бумаге он смотрел снизу вверх на Лену, притихнув за своим щитом, как птенец в гнезде. Захрыч, подрулив сбоку, длинным пальцем, как крюком, зацепил его маску - и разорвал. Я и сейчас помню красное, красней щита, лицо Барбосика, очень посветлевшие глаза, дрожащие губы.
- Дурак, - сказала Лена Захрычу. Барбосик страдальчески оскалился - и с силой обрушил суковатый меч на За- хрыча. Тот увернулся ужом. Зато Барбосик, оступившись, запутался в зелёной оконной занавеске, служившей ему богатырским плащом, упал и, барахтаясь по полу, закатился в собственный выпуклый щит, как в тазик.
Тут и Лена прыснула. Под общий хохот Барбосик вскочил. Захрыч ринулся от него за ёлку - и меч дважды чесанул по веткам, одна из них треснула. Ёлка дрогнула, игрушки росой брызнули вниз. Смех оборвался. Толпа хлынула их мирить. Игрушки нежно хрустели под ногами, и новые падали на пол. Барбосик вырвался из дружеских рук, пинком отбросил в угол раздавленный щит и убежал.
- Баиньки захотели? - иронично сказал, появившись в дверях, Валерий Павлович, наш физик. Его, молодого-неженатого, директор оставил присмотреть за нами до конца вечера. Он оглядел пол, густо сверкающий осколками, но ничего не спросил, только приказал:
- Подмести живо!
Грянула музыка. «Дамский вальс!» - крикнула Лена и подошла к Валерию Павловичу. Как она улыбнулась ему! Он поднял брови, посмотрел ещё раз на сверкающий пол, покачал головой - и пошёл с нею вальсировать. Девчонки одного за другим порасхватали всех ребят, даже вихлястый Захрыч пошёл в ход.
Только меня да Тормащука не пригласил никто.
Меня обожгло: а где же Милка? Лишь сейчас я вспомнил о ней. Подошла бы, пригласила на дамский вальс - а я бы помотал головой, развёл бы руками и сказал бы громко: «Ты что, не видишь, как я одет?»... Где же она?
Милка появилась. В руках у неё был веник, и она, не глянув на меня, стала подметать пол. Валерий Павлович, вальсируя, осторожно провёл Лену на подметённое, а за ним и остальные пары протанцевали туда.